УСТЬЕ

 

Стихи и поэмы

 

*   *   *

 

Было слово в начале будет слово в конце

и в объятьях печали и у смерти в кольце

 

перед вечным молчаньем у всеобщего гроба

за порогом отчаянья и на шабаше злобы

 

в безысходной остуде в сокрушеньи надежд

и в момент самосуда озверевших невежд

 

в миг взрывающий сердце в час гульбы топора

есть последнее средство – это слово добра

 

и пока оно будит дух в постылой пустыне

эта жизнь не убудет этот свет не остынет

 

 

I. Мотив

 

 

*   *   *

 

Вгляжусь в голубую излуку,

где чайки над перекатом, –

почую такую разлуку, куда там...

 

Какое безбрежье мира,

какие родные места!

Но лира молчит и душа пуста.

 

Дождусь – из тумана забрезжит

холодной луны мерцанье.

Все реже священный обряд созерцанья.

 

Гляжу на места родимые,

где речка в галечном русле...

 

С годами нервы ранимее

да сердце всё заскорузлее.

 

Подлунное

 

Да будет желтое великолепье

деревьев, наклоненных над

прудом, где в зеркале колеблемом

мир отражен и листопад!

 

Да будет в сумраке шумящем

негаданно прикосновенье,

и холодом обдаст щемяще,

озоном расщепясь, мгновенье.

 

Да будет на душе тревожно,

чтоб ей до срока не уснуть,

покуда в осень завороженно

уводит путь...

 

МГНОВЕНИЕ

 

В последнем вираже полета,

шуршаще лепеча,

кленовый лист, как злато эполета,

коснулся моего плеча!

 

Я брел с незрячими глазами,

дела кляня,

и это стало как руки касанье,

дабы остановить меня.

 

Коль не остановить мгновение –

замри на миг! –

по афоризму о горе и Магомете,

или как в пору детских игр.

 

Остановитесь на мгновение –

оно прекрасно! –

когда нисходит в душу откровение

с категоричностью приказа.

 

Спасибо осени пожарной

за эту честь,

за высший чин, ее рукой пожалованный,

за право – сущее обресть.

 

Я уходил, а надо мной

аллеей мглистой

неслись, вздымая крылья за спиной

по ветру пламенные листья.

 

*   *   *

 

Одуванчики отцвели.

Реют белые пушинки,

отрываясь от земли,

как летательные машинки.

 

Что за сила и свобода –

на незримых крыльях ветра

взмыть до синего небосвода,

взбудоражив человека!

 

В небе сонном паутинки,

как следы от самолета.

Невесомые пушинки.

Ощущение отлета.

 

Но вернется наземь с неба,

оборвав мотив осенний

белым снегом, белым снегом

обернувшееся семя.

 

Грянет голосом вьюг

под холодной синевою

и на голову мою

ляжет первой сединою.

 

Сквозь лета мои обманчивые

свищут и торопят время

перелетные одуванчики,

точно стрелы с опереньем...

  

 

АИСТЫ УЛЕТАЮТ

 

Снова, чеканя червонное золото,

осень приходит.

Точно черту подводят особую

перед моментом закрытья угодий.

 

Хладное небо. Дороги неторенные

в той синеве настороженно-тихой.

Будто нанизана на траекторию,

в струнку вытягивается аистиха.

 

Аисты, аисты, аисты, аисты!

Белые, снежными хлопьями тают.

Дельфины – доказано – улыбаются,

а вот аисты

улетают.

 

Зааплодируют крылья под занавес,

перышко в озеро обронивши,

больно уколют тоска и зависть,

в душу проникшие.

 

Вспомнится резкое, детское, раннее,

слишком подробное,

сердце, жар-птицей светясь и сгорая,

вскрикнет под ребрами!

 

Голову вскину: ах, надо мною

кружатся аисты, как во сне,

белые, с траурною каймою...

Ждать ли обратно вас по весне?

 

Тиснет щемящее чудо-мгновение

на сердце четкую память-печать.

Не обернулась бы исчезновением

передпрощальная эта печаль.

 

Черные крылья, белая стая –

скрылись, растаяли...

 

Аисты, аисты вольной вам доли –

где же еще, как не в небе Молдовы?

 

*   *   *

 

Посади на планете дерево.

Будет время – еще посади.

Между дел – не большое дело;

встанет лес позади.

 

Разорви петлю браконьера.

Пусть он локоть в злобе откусит.

И почувствуй: отпустит нервы.

Пустишь зверя – тебя отпустит.

 

А когда пролетела стая,

ну, а ты не нажал курок, –

утвердись, ружье опуская:

общей жизни продлился срок.

 

РОЗА В СТАКАНЕ

 

Тополя за окном, холода...

И дорога в тревожный туман.

И такая же дум череда, и тревога нейдет из ума.

Разум рыбой никчемной

в непрорывных трепещет ячеях.

Кто я? где я? зачем я? – на сомнений качелях.

То ли жизнь заласкала меня –

в наказание это кочевье

слабой плоти, истового духа?

 

Ловит смутные отзвуки дня утомленное ухо.

 

Трубный рок возгласил, точно рог,

или быта грохочет телега...

Но грохочущий голос его или скрип ее

в лабиринтах запутанных интеллекта

бродит вечной загадкой,

открывая украдкой

сокрытое.

 

О, ничейное эхо – изначальное чувство,

величавое в сути,

осени человека озарением устным,

не растраченным всуе...

 

И за счастье такого реченья,

что с течением времени канет,

жизнь, – спасибо! Ты – роза случайная

в чайном стакане

на окошке моем, за которым случайна вселенная

в неразгаданной тайне.

 

Мглой сокрыт окоем. И таит глубину откровения

роза в чайном стакане.

 

*   *   *

 

Как ни глянь, но эта церквушка

меж подъемных кранов высотных –

точно съежившаяся лягушка

у ног журавлей болотных.

 

Заклинаю! неужто проглотят?

Где ж твой Иван-царевич?

Царевна-лягушка, годы проходят...

Очарованная, стареешь.

 

MEMENTO MORI

Николаю Сергеевичу Савостину

 

Я умер. Исчез. Растворился.

Без боли. Без славы. Без риска.

Не верую в метемпсихозы.

Не жажду к надгробию розы...

 

По свету меня не ищите.

Прибег я к последней защите.

Сбежал в никуда. Не взыщите.

 

Верши свое дело, эрозия.

И нет беспощаднее прозы:

безвестный, безликий конторщик

меня зачеркнул. Многоточие.

 

За этой банальной чертою,

где некогда мнились чертоги

и праведный суд, и расчеты, –

вы знаете: нет ничего там!

 

Разомкнуты цепкие звенья.

Покроюсь травою забвения?

Увы, не взойти и травою.

Я умер. Без славы. Без боя.

 

Что – в траурной рамке портрет?

Я был. Но теперь меня нет.

И миф о бессмертной душе

творить в утешенье – вотще.

 

Отсутствуют высшие сферы.

И нет ни надежды, ни веры.

Последняя в троице этой –

любовь, твоя песенка спета.

 

Не мыслите: что-то осталось.

Металл, испытавший усталость,

и камень, разрушенный в прах

в святых оскверненных горах,

 

корабль, влетевший в крушенье, –

всё в прежнее входит круженье,

питает исток бытия...

Так тело мое. Но не я.

 

Вдова на просторном кладбище

навеки умолкшего ищет.

К чему? Занималась бы делом.

Я мертвый и духом и телом.

 

Кощунственны скорбные строки.

А судьи безгрешны и строги.

Да высшего нет судии –

судить эти строки мои.

 

Нарушен режим заповедный.

Известно: нет в нише заветной

(хоть выдумка так хороша!)

того, что зовется душа.

 

Иные и ритмы и нравы.

И люди убийственно правы.

Всё спишут на темпы и скорость,

o tempora, скажут, o mores!

 

Любые деяния минут.

Живущие сраму не имут!

Убит суетою и лирою,

я кончился. Аннигилирую.

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

Но до гробового убранства

я слыл воплощеньем упрямства,

а ныне, бессущен и нем,

являясь, по сути, ничем,

 

противясь нагому рассудку,

един с абсолютною сутью,

презревши фатальный удел,

рискну – докричусь до людей.

 

Имеющий уши да слышит!

Отверзьте заветные ниши,

где совесть, бежавшая тлена,

свята и неприкосновенна.

 

А те, кто не слышит меня,

забудьте. На все времена.

 

1987

 

ЗИМА-1987

 

Белые медведи наступают от полюса.

Осаждают поселки. Белым-бело.

Вроде не было причин беспокоиться,

как вдруг в меланхолию опять повело.

 

Не получается ни стихов ни прозы.

Из школ домой отправляют детей.

Полярными медведями наступают морозы.

В Кишиневе – авария теплосетей.

 

В душе авария всё пуще и безнадежнее.

Будто конец всех надежд щитам.

Время ль снежнее, мы ль изнеженнее,

или пора платить по счетам?

 

В домах опускается ниже плюс двенадцати.

Над Антарктидой разорван озон.

Давно не случалось таких ненастий.

Под снегом земля – беда и разор.

 

Как дитя заблудшее в рваном платьице,

в разваленном зимнике, продутом настежь,

нигде не укроет нас личное счастьице

от общих морозов и сквозных ненастий.

 

Мне медик открыл вполне откровенно

глубинный секрет моральных мутаций.

С тех пор в душе своей ищу я каверны,

в поступках собственных – имитации.

 

И как же бывает неуютно и стыдно,

когда уже точно знаешь об этом,

химически жить, творить пестицидно,

заветы поправ, изменяя обетам...

 

В Чернобыле спорят эксперты и ассистенты.

О том и эссе, и пьесы, и повести.

Выходит, мы к стронцию не резистентны,

зато резистентны к уколам совести!

 

Пороки вскрываем – никак не вскроем.

С глаз бы долой да из сердца вон...

Жизнь подменяем кощунственною игрою.

Растет токсический фон.

 

Газету открыл – о чем еще скажет?

Зима. Белизною страна не бедна.

Снежинка в ладони. Растаяла – сажа!

У дочки в глазах – отцова вина.

 

Напастей открылася тьма и тьма.

Не смыть дихлофосом бегов тараканьих.

Тараканы захватывают наши дома.

Нелюдь попирает тропы траяньи.

 

Жизнь отравляют химические мутанты.

Они не виновны. Виновен фон.

Не рок, не АЭС, не медведи-гиганты –

я, ты, он.

 

Когда страдают душа и печень,

живешь надеждою – оттого и жив, –

что будет все же человек обеспечен

тем, что здоров и не лжив.

 

НЕРЕСТ

 

Росные осоки. Вербы за рекой.

Осень. Лососи. Берег золотой.

 

Торопится тропка стоптанная,

а там, где гремит перекат,

в ущелье, сверкая штопором,

вкручивается река.

 

Чу! Кочуют лососи.

На нерест идет горбуша.

Над нею сквозь хвои сонные

заря – как разрез арбуза.

 

Я там бродил доупаду.

Я видел, как скачет сквозь

гремучие водопады

самоубийцей лосось...

 

Послушные древним зовам,

влекущим подобно гимну,

под льющимся лиственным золотом

лососи торжественно гибнут.

 

Зачем? Не дано им сказать,

ведь рыбы, известно, немы.

О том вопиют их глаза,

когда они, взвившись к небу,

 

зависнут на миг над каскадами –

мгновенье – и улетят!

Но, обессилев, падают

в хохочущий водопад...

 

О скалы, точно о топор,

все ваши чистые порывы!

Мои неистовые рыбы,

идет

естественный

отбор...

 

Путь выношен, выстрадан, верен:

пусть скалы, пусть снасть браконьера,

сквозь драки, преграды, барьеры –

на гибель! к истокам! на нерест!

 

Бредут берегами крестьянки.

Как струи, их взоры хрустальны.

 

Мы тоже бываем лососями.

Откуда только взялось у нас

и это стремленье сказать,

и неуменье сказать?

 

Я бьюсь, как лосось о скалы.

Я нем. Лишь глаза вопят.

 

По мелководью проскальзываю?

Но впереди – водопад!

 

ПРАЗДНИК МЕДВЕДЯ

 

На этом празднике выращенного в клетке медведя убивали из лука. Обряд означал проводы божьего сына, каким был медведь для айнов, к его родителям, богам гор, с мольбами и пожеланиями людей. Айнский Исо (медведь) во многом похож на Иисуса христиан.

 

О, пирикано ину!*

Вещей роскошных масса...

Я, жертвенное мясо,

прощаю ваши вины

на предстоящем пире.

 

В жестоком этом мире

под маской темных таинств

вы голод скрыть пытаетесь

и в прегрешеньях каетесь...

 

Послушны воле предков,

убогость украшая

своей юдоли бренной

и силой укрощая

мой гнев, вы преклонили

колена предо мной...

Алкая мяса или

спасенья? Всё одно.

 

Нет, вы меня не били,

вы были так добры,

но страшен, как обрыв,

последний этот миг

на кончике стрелы;

в моей гортани крик

застыл. Вы веселы!

 

Что я для вас смогу,

коли сбежать не мог?

Пред вами я в долгу,

но я отнюдь не бог.

 

Я зверь. Я не мессия.

Вы рыбу замесили

с обрядною брусникой.

опомнитесь! Проснитесь!

Увы, натянут лук.

 

Мне убывать во мглу –

вам пребывать на свете.

Наивные, как дети,

понять вам не суметь

под веры грустной сенью,

что вам не даст спасенья

моя медвежья смерть.

 

(Неужто бога съесть –

такое уж веселье?

О чем они поют?

Зачем хлопочут? Тянут?)

Все это зряшно, айны.

 

 

Довольно. Убивайте.

Довольны пребывайте.

Прощаю вас. Бывайте.

Вкусите плоть мою.

 

* Пирикано ину (Хорошо слушайте) – обычный рефрен в айнской мифологии.

 

ОЛЕНЬ МОРЕ ЗОВЕТ

Моему учителю Ч. М. Таксами

 

Олень-пятилеток Море Зовет,

свидетель постыдных попыток

моих – запрыгнуть в седло, жует

ягель, бия копытом.

 

С тех пор, как, напуган сворой собак,

он в море сигал, – эта кличка

и орокам, лучшею из забав,

о том вспоминать привычка.

 

Он нервной ноздрею ищет грибы,

рогами водя, как радаром,

и между карликовых рябин

шаг замедляет недаром.

 

Море Зовет, ты ужасно рассеян,

к тому же ленив, как тюлень.

Но ветром северным и осенним

тебе упиваться не лень.

 

В глуши, где сшибались и где любились

твои сородичи ветвисторогие,

мы с мальчиком-ороком заблудились

на зыбкой, неверной дороге.

 

Море Зовет, ты нас вывел тогда

из мари и топкого горя,

из марева гнуса, из мест, где тайга

и тундра безбрежны, как море.

 

Ты вырулил точно к селению Вал,

по-старому – к стойбищу Вале,

где айнско-орокский род кочевал,

а давеча мы ночевали.

 

Но был перед тем и такой эпизод:

когда я попал в трясину,

ты меня выдернул, Море Зовет,

как лук, изогнувши спину.

 

Стоишь ты, тяжко вздымая бока

(по ним я лупил тыйюном*),

кося, первозданен и тайно лукав,

глазом кровавым и юным.

 

Море Зовет, твой компас неплох.

Неспешна тропа. Спела ягода.

В тайгу норовишь, где ягель-мох...

Постой-погоди! А я куда?

 

* Тыйюн – посох оленевода; опираясь на него, вскакивают в седло, а в пути погоняют оленя.

 

ПИК

 

В горах приют отшельников Востока, анахоретов азиатских пустынь... Там, на вершине голой и священной, лежит в руинах старая кумирня, и ветер свищет в трещинах замшелых, что глубоки и горьки, как морщины, иной культуры...

 

...Он с детства для меня высокогорен,

хотя всего чуть выше километра, –

но как вознесся надо мглой, болотом, скорбью,

до святости омыт дождем и ветром!

 

О, как кощунственно взойти, примяв бруснику,

года минувшие и облачную плеснь,

затем, чтоб влить в небесную акустику

свою заветную, неведомую песнь!

 

Сюда взойдя, отшельник узкоглазый,

мирян покинув, погружался в дзэн.

И впрямь: полны брусничники соблазна

упасть коленопреклоненно. День

 

настал такой... Мне не достичь сатори,

как не постичь исконный зов Востока,

лишь будет жуткое – пред красотою –

мгновенье просветленного восторга.

 

В ключе позванивает чистая вода,

как будто кольца кто перебирает

или хрусталь фамильный протирает,

чтобы в сервант поставить на года...

 

Стоит туман в расселинах глубоких,

где и в червонный август стынет снег.

Я здесь один, и выше только боги,

а ежели их нет, я выше всех

 

сегодня. Мир впитав в себя глазами

и, как насос, втянувши синь небес,

стать на мгновенье это колоссальным...

чтоб раствориться в мире сем, не без

 

влиянья белой магии тумана

и ветра, что уносит душу вдаль...

Возможно всё. Лишь время – вне обмана.

Отсюда – дум возвышенная жаль.

 

Зияют бездны черными провалами.

Замрет мой голос, повторен высоко.

Пора. Встаю. Колени окровавлены

брусничным соком.

 

 

О ЧЕМ?

 

О, Тунайчинские озера, их притягательные зовы, где юных лет пылали зори, мечтою зажигая взоры!

Я бредил лесом и пещерами. Набрасывался ветер с севера, и древнее свистел бамбук, листвой моих касаясь губ. В ушах звучали песни айнов, их невозможные преданья, и чудилось познанье тайны, но забывалось все, как сон. Под ледяной и ярый звон ручьев, не замутненных химией, я вещи окликал по имени, казалось, знал лесной закон – гармонии был полон он. Владея этим языком, глядел я чистыми глазами, слова же приходили сами –

о чем, о чем, о чем, о чем?

Стояла ива над ручьем. Загадочная, как инау*, она нашептывала главы поэмы, что жила во мне. Звучал элегией лирической, пронзая жилы электричеством, глас ветра меж седых камней. Тайгой, где логово медведя, рукой закрыв лицо от веток, я шел, о будущем не ведая, но все ж ища в себе ответа на тот единственный вопрос, который возникал и рос –

о чем, о чем, о чем, о чем?

...Все тем же зовом увлечен, опять пришел на побережье, чтоб убедиться: мир безбрежен, непознан и неповторим. Что солнце сквозь туманы брезжит поныне так же, как и прежде, – так будет, что ни cотворим.

Но солнце меркло, догорая зарей утраченного рая, и лишь, меж облаков играя, светился утлый лунный челн. Стучало сердце горячо; качаем островом-ковчегом, я был в сознании плачевном, плачевным опытом учен. Дошло: что минуло – потеряно, и заросла тропа до терема из темного, как годы, дерева с японской горкой пред крыльцом... То с детством кануло навеки, лишь ворон каркает на ветке, им прежняя тоска навеяна –

о чем, о чем, о чем, о чем?

О чем – могло бы быть неважно, когда б глаза не стыли, влажные, и крик не рвался: что за черт! и как нечистой силой вражьей, певучей болью завораживало, точно магнитом, заворачивало туда, где чайки и причал, где волн отчаянно качанье, где все бессмысленнее чаянья... не возвратить, что потерял!

Окрест приметы злого рока: нагой утес, как перст пророка, на бреге, сгубленном без проку, выветривающаяся порода, сужающаяся природа, невосполнимый матерьял...

Пройдут века, уйдут народы, мучительны прогресса роды, но что, я думал, без природы над миром вся людская власть? Как без опоры не упасть?

О, электронный корчеватель, кибернетический топор, судьба планеты кочевая, судьба, глядящая в упор! Из храма сделав мастерскую, мы созидаем, стиснув скулы, включивши и мускулатуру, и нервы, и запас ума, неубедительный обман и ухищрения искусства, но втайне убиваем чувство иль чувствуем наполовину?

Трещит и рвется пуповина, связующая с миром нас.

 

Я шел тайгой через долину,

Где ель с березою срослась.

 

* Инау – украженные резьбой и стружками идолы, которых айны обычно вырезали из ивы.

 

УСТЬЕ. ЭЛЕГИЯ

 

Бессилен, бессилен я выловить настоящее

в потоке будущего, впадающем в прошлое!

Слушаю волн голоса нарастающие,

вижу глыбы их, на берег брошенные.

 

В смятении стыну на косе песчаной.

бессмысленно заявлять стихии протест.

Вот он, шаг судьбы беспощадный, –

волна, которая не предмет, а процесс.

 

Не остановить ее, не потрогать –

временем пущена в смертельную рысь,

рвется у ног динамитным патроном,

обдавая жаром брызг.

 

Неприкаян во времени и пространстве,

скитался я, пробираясь к истокам.

А вышел к устью. И все напрасно.

За предел тянет глянуть: что там?!

 

Я в детство тщился войти осторожно.

Да нельзя, говорят, в одну реку дважды.

Ну, а в море прошлого? Можно.

Только не утолить в нем жажды.

 

Изреченная мысль – сумбур и пародия.

По колена стою в ледяной воде.

Умилиться бы: вот моя родина!

Озираюсь: где она, где?

 

На морском на извилистом нотном стане –

музыкальные символы рыб.

Всё текуче, как это изумрудное нарастание

волн, поглощающих времена и миры.

 

Оплакиваю прошлые иллюзии и идиллии.

У друзей моих новых в глазах: "Не тужи!"...

В тундру уйду, где морошка и лилии

и ни души.

 

Примчит по приливу моторизованная пирога.

Нивхи покажут мне, как рыбу ловят.

В сетях забьется живая природа,

мелькнет у лосося во взоре былое...

 

Назавтра ороки пригонят оленей.

Сорвав жилы ног, заскочу в седло.

Воздух вдохну – багульниковый, осенний

и скажу, что мне повезло.

 

ЭПИЛОГ

Из поэмы "Руре"

 

Великие сочленения

и рычаги Природы,

годы, тысячелетия,

роды и непогоды!

 

О тверди! О дали! О выси! О воды!

 

Зубчатую передачу

волн текучей воды

вращают и тащат

зубцы голубой высоты.

 

И горной гряды панорама –

лишь малая шестерня,

которую крутит упрямо

неведомо чья пятерня.

 

Так профиль лица озабоченный

притерт зубцами морщин

по высшему классу точности,

подвижно, навечно и прочно

к миру вершин и низин,

будучи с ним един.

 

 

II. НОСТАЛЬГИЯ

 

 

*   *   *

 

Как стонет и плачет

беззвучно

терзаема ужасом совесть

фантом лучезарного счастья

исчез с горизонта

где ныне

маячит скелет одичанья

всеобщего

снова как прежде

не скажешь ни слова

язык

зажат меж Харибдой и Сциллой

 

1992

 

*   *   *

 

Небо заревом листев заполнено

на базаре пьяно и пестро

что теперь "Англетер" или Болдино

в этой боли изломанных строк

 

мне не надо ни гонораров

ни наград

догорая

над оградой повис виноград

 

крылья сломанные заборами

или красные листья жгут

меж зевотами и заботами

ежедневная жуть

 

неужели все дело в осени

волос ли поседел у виска

осень поздняя слишком поздняя

шелест падающего листка

 

не надеяться не раскаяться

не над деревом солнечный лик

видишь руки мои опускаются

как с лозы пятипалый лист

1987

 

*   *   *

 

Вступивши в возраст Иисуса

Христа,

страшася тяжести креста,

ты убедишь себя:

не суйся...

 

Ты вспыльчив был и резковат,

как молодой и резвый зверь.

Теперь

ты предпочтешь не рисковать.

 

А ставши мудрым, как Сократ,

или по крайней мере лысым,

обогащенный здравым смыслом,

оглядываешься стократ.

 

Но близится пора итогов

и время свой готовит счет.

Болит пронзительно и тонко

несовершённое еще.

 

Надежда все слабей в душе:

когда-нибудь сквозь праздный шум

прорвусь – посмею – совершу

несовершимое уже...

1978

 

БАСЁ

 

Великий японец XVII века Мацуо Басё, отказавшись стать придворным поэтом императора, закончил жизнь в скитаниях, нищете и голоде.

 

Давит и то, и это,

спешка, дела, заботы,

зависть к иным поэтам,

мощным, как автозаводы.

 

Им уступаю покорно

первенство в темпах и вале,

ибо моя подкорка

с планом не успевает.

 

Вечно поэты нищи.

Может, и поделом.

Выгребу памяти ниши,

переверну весь дом,

 

выверну наизнанку

сердца кошель, смешон.

Снова я пуст, признаться,

как нищенский мешок.

 

Нищенское полюдье,

нищенство по природе...

Вычертит лампа лунная

тень Басё на дороге.

 

Странник согбенный, посох

стерший о тропы каменные,

кабы открыл ты способ

мне, неприкаянному,

 

как в этом странном мире

не заплутаться в сложном,

вывесть пути прямые,

ложь объявивши ложью...

 

Вне торжества и гнева,

воздух руками объемля,

он указал на небо,

он указал на землю,

 

резкий – при всплеске молнии, –

как о последнем средстве,

он прошептал: "Наполни..."

и показал на сердце.

 

Что ты сказал, Басё?

Я разобрал не всё!

 

...Скрылась луна за тучами.

Призрак Басё исчез.

Глухо шумит задумчивый

невозмутимый лес.

 

*   *   *

 

Ничего уже не будет

ни опоры ни отрады

с неизбежностью отравы

злая правда совесть будит

 

ах как ей спалось безбольно

на воздушной на подушке

множества благих и вольных

замыслов давно потухших

 

просыпается да поздно

поздно – вместе со страною

что проспала встать стеною

супротив громады косной

 

тщетно к прошлому возврата

не доищешься

напрасно

реет флаг скандально красный

и звереет брат на брата

 

будущего не наступит

сроки вышли тьма сугуба

лишь искусанные губы

той оставшейся что любит

1991

 

*   *   *

 

Черное одиночество в лихом половодье толп

взвыть как в пустыне волк

хочется

 

черная неприкаянность хоть бы прирезал кто

людской огибает поток

каина

 

черная меланхолия ищи людей днем с огнем

который уж век о том

боль моя

 

черная безнадега распались круги бытия

жизнь затянулась сия

надолго ль

 

черная быль ужасней ты ль назывался поэт

коль у виска пистолет

мужайся

 

черная боль отечества муки любви недужной

осечка

расплата за малодушье

1989

 

НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ

Элегия-антиутопия

 

Когда последние надежды

умрут, на следующий день

кромешной тьмою станет тень

того, что мучит, как и прежде,

 

тогда, на следующий день,

признав со вздохом пораженье,

приму безвинное решенье

да-да, на следующий день...

 

Попробую уйти туда,

где сень дубрав и колокольни,

убогий быт и ветер вольный

да поредевшие стада.

 

Где стойкое предощущенье

момента бытия как чуда,

пронзающее, как простуда,

у створа тесного ущелья.

 

Я не беглец, не лицедей.

Смиряюсь поздно и надежно.

Есть безмятежная возможность

жить меж овец и лошадей...

 

Да не позволят. В гуще мрака

со мной, пока еще не утро,

поступят коротко и мудро

у кромки ближнего оврага.

 

Напрасен оправданий лепет.

Без покаянья в мир иной

уйду с безмерною виной...

 

Страшнее тем, кто уцелеет.

1990

 

ПРОГНОЗ

 

Итак, смотри: свет, который в тебе, не есть ли тьма?

(Лука, 11, 35)

 

Не судите, да не будете судимы.

Окоем заволокли густые дымы.

И неясно, что откуда наступает.

Жизнь течет. Борьба кипит. Надежда тает.

 

Половодье прорвалось через плотину.

Справедливость возрождает гильотину.

И как прежде, кровь людская, не вода

натурально льется. Так-то, господа.

 

Многослойная завеса черных аур.

Кончен праздник. Нынче битва. Завтра траур.

И, пожалуй, на грядущее столетье

обеспечены наручники и клети.

 

– Свет в тебе не есть ли тьма?

– Долой вопросы!

Без шипов запрограммированы розы.

Но известно, что общественные раны

лучше всех врачуют дошлые тираны.

 

– Кто витийствовал с бульварного амвона?

– Аз, безгрешен... И со свитою конвоя

я пройду сквозь молчаливый коридор.

Люди добрые поймут: он – враг и вор.

1990

 

ТРАКТАТ О ДУРАКАХ

Нет на прорву карантина...

Владимир Маяковский.

 

Засилье дураков страшнее эпидемии.

От дедовских глубинок, от пашен до станков

и центров интеллекта, включая академии, –

страшитесь дураков!

 

Дурак вполне хорош, когда бы знал он место.

Простили бы ему, что порет чушь и брак.

Но разве вы встречали, неужто вам известен

дурак, что точно знает о том, что он дурак?

 

Берет он головой. Таранно-монолитной.

Крушит любую цель. Друзей или врагов.

Я умоляю всех единственной молитвой:

страшитесь дураков!

 

Имеет, не умея. Вершит, хотя не может.

Он кроток был на печке да посреди двора.

Но кто-то ведь ему вручил однажды вожжи

и кто-то же ему дает ломать дрова?

 

Сиятельный дебил не знает дум и горя.

Он глуп, как матерщина. Он прост, как дырокол.

Но он всегда при деле. В почете и фаворе.

Страшитесь не отдельных, а дельных дураков.

 

Я лично не предвижу на дураков кончины.

Им не связать узла. Не выписать строки.

Но нас они дурачат. Вот главная причина.

И если разобраться, мы сами дураки.

 

НОСТАЛЬГИЯ

 

I.

Ностальгия по чистоте в захимиченном ложью мире...

То – не то, да и эти не те.

И не время бренчать на лире.

 

В безысходности быта нашего – ужас до вздыбления волос.

Слово правды черным окрашено,

светлым словом орудует ложь.

 

Мир цветист (это общеизвестно) и, однако,

что за напасть! – обнаруживаем повсеместно

непременно серую грязь.

 

Обнажаем угрюмые ниши – вырывается на свободу,

отравляя насущную пищу,

атмосферу и воду

 

колоссальное загрязнение наших душ, что из грязи в князи...

Слышим окрик, куда уж яснее:

знайте меру целебной грязи!

 

II.

Как матросу компас и вера, он без них никуда бы не смог, –

надо знать хотя бы: где мера,

что туман превращает в смог?

 

Что подспудно, то неподсудно. Горе вскрытое – новое горе.

Где ведомое нами судно?

В сером смоге? В тумане моря?

 

Да и нами ли судно ведомо? И ведомо ли вообще?

Так бродяга, лишенный дома,

ищет пристань душе вотще.

 

Ну а судно вам не посудина, не лохань, не ночное судно,

чтобы всё туда безрассудно,

без разбора, чему на дно...

 

Чур вас! Кто же решит подобное,

кто над судном бог-судия,

в чьих руках человеки подопытные, – ты и я?

 

Безмятежный химерам верен, а мятежный не зрит, безутешен,

где корабль? где море? где берег? –

вопрошая: камо грядеши?

 

III.

Наших душ вековая запуганность

не дает наважденью рассеяться,

и кощунственная запутанность

отзывается сбоями сердца.

 

Если завтра подохну, все же

уповаю на послезавтра.

Уповаю: явися, боже, недоступная правда.

1989

 

ОДА НАДЕЖДЫ

 

О, любезнейшие злопыхатели,

обожаемые завистники,

мелкоступы и тщетностаратели,

щедро обделенные мыслями!

Да и вы, благоглупостей асы,

шустряки, одуванчики божьи,

прорицатели всевозможные,

залежалые, как матрасы!

 

Громогласные и молчальники,

подчиненные и начальники,

о, теперешние, о, бывшие,

всё присматривающие, вечно бдившие,

медоустые, меднозычные,

знать не знавшие или забывшие,

как, бывало, взывали к смерти

(и ее таки получали), –

все, что в дьявольской круговерти

не учились, но поучали...

 

Вы, что с давних времен радели

и с неправдою бились неправдою,

вы куда это совесть дели?

вы куда это память упрятали?

О, свидетели, о, участники,

и общественники и частники,

словом, устроители счастья

и творцы группового сознания

с красным знаменем, с пестрым знаменем,

не обремененные знанием...

 

О, неистовые, о, ретивые,

коммунисты и беспартийные,

совладельцы всеобщих оков,

купно соединенный навечно

нерушимый блок всех веков

для борьбы бесконечной;

все, что

 

льют ли, пьют, как всегда, отраву,

что и чтили и чтут Варавву,

из Москвы, Кишинева ли, Киева,

что гласят, как гласили: "Распни его!",

из Твери, Теберды, Кингисеппа,

что вслепую лепили генсека,

свято верившие во благо

при прямом посредстве ГУЛАГа,

или, ныне кляня ГУЛАГ,

свято верящие в кулак.

 

Те, что слева и те, что справа,

кои травят и кои правы,

да и те, что среда и оправа,

все, что жаждут: верх станет низом,

назовут это новым измом –

и глядишь, заживем в особости,

как и прежде, без смысла и совести.

 

Нет пророков меж виноватых.

Мне уже ничего не надо.

Не сулите ни рая, ни ада!

Можно дать убогому богово,

можно бога изгнать из логова,

после – снова вернуть во храм,

атеизм упрятав в спецхран,

можно каждому дать именьице,

да ничто с того не изменится,

просто ловкий заменит ловкого...

 

Я бы всех вас возненавидел,

кабы верил, что не напрасно,

только где столько злобы набраться,

чтоб хватило на всю обитель,

чтоб уесть, обличить и обидеть

разом ваше могучее братство?

 

Потому отныне и присно

я не вижу в раздорах смысла.

Не ору, не молю, не взываю

ни к борьбе, ни к грядущему раю,

ни к чистилищу окаянному,

ни к прозрению, ни к покаянию.

Не привержен всеобщим мнениям,

лишь надежду в душе питаю:

всё сумеем, чего не умеем,

если все-таки поумнеем.

 

А поскольку и это сомнительно,

нерально, проблематично,

не надеясь на рост стремительный,

уповаю (интимно-лично)

исключительно на авось.

Ибо, сколько земная ось

существует, скрипя, в истории

чудеса удавались то ли

невзначай, то ли, скажем, сдуру...

 

Ибо не поломать натуру

прорицателей, порицателей

и ристалищных созерцателей.

 

Не желаю быть в их числе.

И покуда я есть на земле,

согревает одна надежда,

как у оборванца одежда,

вся заплатами перелатанная...

 

Вот и вся моя ода заплаканная.

1990

 

МАГАЛА

 

Здесь бабы обширных и тяжких пропорций

и псы на цепях стервенеют с тоской

и бродят угрюмой ватагой пропойцы

к торговкам отравным вином день-деньской.

 

Всё начисто пропили – шмотки и совесть,

давно ни работать невмочь, ни любить.

Людей ужасают, зверея и ссорясь.

За грош бы убили, да где им – убить...

 

А то и убьют, буде божье веленье –

случалось такое в безумном бреду.

Само появление их – оскорбленье,

и вянут цветы, лишь пропойцы прийдут.

 

А лики? Сам Бахус от них обомлел бы!

А гнусь препохабнейших жестов и слов!

Но вот – существуют же, видом нелепы,

бессмертны и многи, как всякое зло.

 

Весь труд их – украсть да напиться с улова.

Им стыд неизвестен, позор нипочем.

И каждый булыжник здесь ими облеван

и каждый погожий денек омрачен.

 

И некуда скрыться от клятых каналий,

и тяжко терпеть этих гнусных скотов,

и пахнет убийством бедлам вакханалий,

и сам я любого угробить готов.

 

Здесь сызмальства пьют и спиваются верно,

и воют собаки от слезной тоски.

И бабы, не чая спасенья от скверны,

покорно на лицах несут синяки.

 

ЯНТАРНЫЙ ДЖИНН

 

Поэма

 

Я огранивал янтарь, как любовные стихи.  Жуткоглазы и тихи, на хвостах спираль винта, под окном толклись коты. Из чернильной темноты, точно звезды-двойники, излучали их глаза изумрудный свет. Лоза плакала горючим соком... Словом, за квадратом окон жил, любил, дышал, дрожал и впивался в плоть природы мир полночный первородный уймой уст, мильоном жал. Пахло зельем приворотным да поскрипывал наждак.

Но никак не ожидал я, ласкаючи янтарь, что таит момент коварный: распахнулася каверна, и как в сказке, будто встарь, – вж-жик! – крылатым, древним, вольным монстром каменноугольным выстрелила экотварь!

О, янтарь! с секретом он! Изначально заточен в бальзамической породе, душным шлейфом, боже мой, к потолку, душа природы! – взвился аромат секвой. Труд мой вышел не непрасным. Облаком грибообразным – жук, букашка, эмбрион жизни нынешней беспечной, может, и людей предтеча, – в экоджинна вырос он.

– Ну-с... Приказывай, – сказал. – Да не отводи глаза.

 (Я смятен и уничтожен. Что стряслось, гадаю, что же?!)

– Поздно на случайность сетовать. На переднем крае света, не в Содоме, не в Гоморре, на Охотском лукоморье ты добыл янтарь Руре. Ты упорно тер сосуд. Ты взломал его печать. Так что перестань дрожать. Говори. Свершится суд. Будем свет преображать? Не в прокуренной квартире – ты теперь хозяин в мире.

– Экоджинн! Ты... можешь все? И фортуны колесо повернуть, и круг забот раскрутить наоборот? Или просветить народ, совесть пробудить и жалость?

Он пророкотал: – Случалось...

– Сделать умным дурака, добела отмыть подонка, внятно истину назвать, в память предков, в честь потомков хаос гармонизовать, прекратить нытье и склоки?

– По законам экологии...

– Ну так действуй! – я вскричал.

Он сурово помолчал и ответил:

– Вне зачатья нет рождения и счастья, как без лета нет осенней грусти, лёта – без падений, так без гибели – спасенья. Свет – необходимой тенью, быт – небытием чреваты, неповинный – виноватый тем, что зависть породит. Ну а если совесть спит, ее роль играет СПИД.

– Это  в целом, – вывел джинн. – Ты конкретно мне скажи, что случилось в мире сем, чем он ныне потрясен? Слишком долго длился сон мой в янтарном заточеньи на прибрежие ничейном.

– Чередою карм и санкций за эпоху репрессанса по провалам черных дыр растащили мир. Современные невежды, вседостойные отцов, ввергли в пагубу надежды стародавних мудрецов. Расплодились вереницы химмутантов и калик. Во вселенской колеснице бог как истина поник. Красота хрупка, ранима, тает светочем из воска. Мир – что холст Иеронима Босха. Пошатнулось равновесье. Зло рождается из мести. Но без мести нет и чести. Правду сильничает бестия... Эх, во всем бы преуспели, терминалы да дисплеи, НТР да НТП, но – повсюду подлецы. На терновые венцы нету спроса... и т. п. Что еще сказать тебе?

– Препечальные явленья... Но до светопреставленья, полагаю, далеко. Впрочем, будет нелегко мировую ось наладить. Миф о Понтии Пилате заслонил завет Христа, и магический кристалл человеческого мозга ложью замутнен промозглой...

Я ему в унылом раже: – Болтовней эфир загажен, всё достойное пропили, ложью пропитали прессу, совесть подвергают стрессу...

– Эко, право, чудеса: приближая энтропию, обострили полюса. Не избегнуть колеса Жизни. А в кругу рождений всё конечно, эры, сферы, запах ладана и серы... Лишь нетлен совместный гений – от кремней палеолита и до банков ЭВМ. Даль незрима, но открыта...

Тайну я тебе повем: коли зло изъять из жизни, сделать мудрецами шизных, тьму ли, скверну ли изъять, – скажем, станет свет сиять, пусть и правды будет вдоволь и сполна добра святого, но предвижу вновь дележ: это правда... это ложь... Это свет, а это тьма, вот сума, а вот тюрьма. Станет все кругом, как встарь. Нет премудрых без дебильных... Ну так что – включить рубильник?

– Что ты мелешь, экотварь?!

– Мир не знает половин. Мир – медаль из двух сторон. Появился добрый джинн – жди, наведается он, дьявол, за душой твоей...

Тут я возопил: – Ей-ей, все запутал, диалектик, шут словес великолепных, век не знать твоих идей! Чем оправдывать злосчастье грязно-чистых отношений, не приличней ли качаться с гибким вервием на шее, разрубивши в одночасье симбиоз добра и зла гордиева узла? Значит, коли ты не врешь, зло вообще неустранимо, значит, неизбывна ложь и добро всегда ранимо? Не приемлю этой правды... Мне одно теперь отрадно: загоню тебя обратно в бальзамический кувшин. Сгинь!

Так сказал я. И тотчас в клубах дыма, в ритме вальса экоджинн ретировался, затихающе ворча:

– Чаще с ближними делитесь, дальним пагуб не чиня... Коли силы есть, деритесь без оглядки на меня. В тяжких думах о прогрессе не забудьте: только в стрессе совесть есть и честь на месте, как мечта, людей маня. Оторвитесь от корыта. Даль незрима, но открыта....

Эпоксидною смолой я залил янтарь и, злой, вставил в ожерелье камень, поиграл его сверканьем и убрал. Убрал подальше.

Но когда еще опять в руки я возьму наждак, чтоб лоза, коты и мрак, да вздохнуть волшебный запах, навевающий о лапах каменноугольных крон этот невозможный сон?

Между бредом и прозреньем неизбывным, невоспетым – я молчу про ожерелье... Там, внутри, мой джинн зудит про баланс экопланид.

 

У меня дела иные, неотложны и важны.

 

Но со страхом и уныньем

жду визита Сатаны.

1989-1990

 

 

 

III. Птица

 

*   *   *

 

Какой простор, какая грусть

по окончаньи листопада!

И где нога твоя ступала –

умолкший хруст...

 

И как прощальная записка,

случайный желтый лист платана

с высот, куда душа летала,

упав к ногам, во сне забылся...

 

ЗАКЛИНАНИЕ

 

Горло ль перехватило,

сердце ль забилось бешено, –

только бы вас хватило,

Вера, Любовь, Надежда.

 

Все ли пути заказаны,

выставлен ли в насмешку –

глянь за окно закатное:

Вера, Любовь, Надежда.

 

Та ли судьба, иная,

но и во тьме кромешной

вышепчи заклинание:

Вера, Любовь, Надежда.

 

Тягостен, как юдоль,

счет неудач повальных.

Но согревай, упованье!

Вера, Надежда, Любовь.

 

Листиком неутешным

что улетело? Прошлое!

Проще зажить бы, проще:

Вера, Любовь, Надежда.

 

Не избежать искуса.

Будет – в награду – боль.

Губы – пускай – искусаны.

Вера, Надежда, Любовь.

 

А из дождя мятежно

встанут в окне твоем,

как дерева, втроем

Вера, Любовь, Надежда.

 

*   *   *

 

Не ждите воздаянья за добро!

Воистину, оно неоплатимо,

его никоим златом-серебром

не оценить. Но не пройдите мимо,

 

когда в очередной который раз

вам выпадет необходимый час

опять явить благодеянья эти

и на благодеяния ответить.

 

Суть жизни открывается в добре.

Оно присуще солнечной погоде,

дубравам, водам и людской природе,

оно подобно листьям в сентябре –

 

несметно, то есть неподвластно смете,

способно целый мир озолотить...

 

Но за добро попыткой заплатить

не умножайте зло на белом свете.

 

*   *   *

 

Я ощущаю черную вину

за то, что небо пасмурно-багрово,

что нет покоя до и после гроба

в моей стране... За женщину одну,

 

которая, качаемая ветром,

сгибаема неженским ремеслом,

с улыбкою, с непостижимой верой

и в одиночку борется со злом,

 

и сердце обнажает всем несчастьям,

изводит душу в хладе и огне

и... боже мой! в круговращенье чадном

себя необратимо дарит мне.

 

А мне не возвратить ей сотой доли,

ни тысячной – из мириад одну...

Лишь, замыкаясь в безнадежной боли,

я ощущаю черную вину.

 

В ДОЖДЬ

 

Плачет дождь и плачет душа

хоть бы ты не кручинилась что ж

мне поделать тоска как нож

и к безумью мысли спешат.

 

плачет дождь – и плачет душа

 

чуть не разминувшись в пространстве

мы во времени разошлись

наша поздняя встреча лишь

боль взаимно несбывшейся страсти

 

мы во времени – разошлись

 

что поделать с двойным одиночеством

мы тоскующих душ половины

в чем повинны ни в чем не повинны

или в чем разделенной ночи стон

 

что поделать – с двойным одиночеством

 

ты сегодня смеешься ой ли

как всегда и как прежде в очах

боже мой кричат и кричат

ангелы неизбывной боли

 

ты сегодня смеешься – ой ли

 

что ж ты боже наделал с нами

кабы знать кабы в прежнем ране

но ни в картах ни в святцах ни снами

ни намека об адском рае

 

что ж ты боже – наделал с нами

 

СОЛОВЬИНЫЕ ВОПРОСЫ

 

Среброгласый соловей,

прямо в солнце соло ввей,

 

стрелы трелей – россыпи,

пение без просыху

у заветной просеки!

 

Ты о чем, соловушка,

буйная головушка?

 

Тайна мироздания?

Аль чего не знаю я?

 

По какому поводу?

Аль Алена – по воду?

 

Ситец, ноги босы,

проливные косы...

 

Али губы алы

счастия не дали?

 

Али плачут ивы

и тоскуют нивы?

 

Али слезы, али росы,

али мучают вопросы,

 

али манят дали?

Али? Али? Али?..

 

Ну о чем твои рулады,

сладок мед, а нет услады,

лад хорош, да нету сладу

 

с малой птицей-горестью

с алой искрой в голосе...

 

Стану нем, как рыба,

У стены обрыва,

 

отчаясь в безголосье,

качаясь, как колосья...

 

Но та плакучая березка,

в пейзаж врисована неброско,

 

мне душу разрывает

и губы раскрывает.

 

БЕГЛЯНКА

 

Березка, ты девочка в джинсах с заплатками,

в обтяжку, белесых,

распущены волосы, очи заплаканы,

березка!

 

Куда так стремишься – до боли, до дрожи –

навстречу судьбе без оглядки?

Стоит, голосуя у края дороги,

беглянка.

 

Зачем у асфальтового серпантина

ты машешь рукою?

Куда ты, плакучая нестерпимо,

искать непокоя?

 

Со ста до нуля погашаю я с бою.

Визжат, точно псы, тормоза.

"Возьмите с собою!.." Ответной слезою

туманит глаза.

 

Отравна, как марихуана, свобода.

Отрада – лететь в неизвестность азартно.

Вчера ползатяжки, затяжка сегодня,

а завтра?

 

Шоссе. Синусоида жизни. Года.

В виски барабанят скитаний тамтамы.

куда ты, березка-беглянка, куда?

Куда мы?

 

*   *   *

 

Грустен, выйду во поле, где трава некошена,

у дороги тополя проливная тень.

Что за стоны-вопли буднями погожими –

то ль кануны, то ли запоздалый день?

 

Долами разносятся трели соловьиные.

Сей разноголосицы не остановить.

Как черешен гроздья – рифмы неповинные,

да тропа в колосья – Ариадны нить.

 

Душу завораживает суть невыразимая.

Борозды овражьи поперек полей.

Наползают тучи да грустят озимые.

А печаль все круче, а тоска все злей.

 

*   *   *

 

Брожу окрест. Печаль моя светла.

На ветке вездесущая синица.

В конце пути – согбенная ветла,

как птица, что не раз еще приснится.

 

Овраг. Ручей. Уснувшая лоза.

Предместья запах винный и тревожный.

Твои неутоленные глаза

меня ведут тропою невозможной.

 

Я буду здесь опять, куда б ни шел.

В конце пути ветла, а сзади взгляд твой.

Заслушаюсь, рассеян и смешон,

синичьей трелью, как любовной клятвой.

 

*   *   *

 

Синица поет посреди января.

Наверное, что-то в природе добреет.

Среди января – ощущенье апреля.

Синица поет посреди января.

 

Сияет заря – и наверно, не зря.

Шаги замедляет спешивший прохожий.

И день ожидается явно погожий –

синица поет посреди января!

 

Всего-то – синица. И просто – заря.

А вместе – надежда.

И солнце с морозом.

В такие минуты не веришь угрозам.

 

Синица поет посреди января!

 

Грибы и звезды

 

Меж трав дерев и камней

мы искали грибы

над нами

сияло синее небо

звезды же опрокинутые

мерцали из-под земли

 

Ночь наступила

звезды

взошли над нами

грибы же

сияли из наших снов

 

Земля

любовное ложе

кружилась плыла

над нами

в глазах сияли грибы

и звезды

звезды сияли

 

Внезапно

все опрокинулось

мы собирали звезды

мерцавшие меж дерев

над головами

сияли

свисая с небес

грибы

 

И наконец

в небеса

мы устремились

и

меж звезд и грибов

поплыли

.......................

 

ДВА СОНЕТА С БЕССМЕРТНИКОМ

 

I.

Все в этой жизни путаной – зазря.

К чему вся суета сует, когда

во тьме истает каждая заря

и в ад пучины уплывут года?

 

Смерть не пугает, но, любовь моя,

в очередном рожденьи повторясь,

ты не узнаешь, не найдешь меня,

а я – тебя. И оборвется связь...

 

Сердец слиянных разомкнутся звенья

на веки вечные. И ни могильный камень,

ни крест не сохранят о прошлом память –

 

и не скреститься судьбам боле. Канет

наш сон в ничто – и распадутся ткани...

Шуршит у ног бессмертник – цвет забвенья.

 

II.

Но даже этой роковой весною

проклюнулся сквозь гниль и тлен опада,

бессмертен, к бурям тянется и зною,

цветок души отрава и отрада.

 

Сплетем, любимая, бессмертья два венка,

как обручальные, наденем эти нимбы

друг другу, повенчавшись на века,

чтоб стали души неразъединимы.

 

Да, смертны мы, но вспыхнет откровенье

под сенью рощ – любви бессмертной сенью,

и вспомним, что еще до первой встречи

 

друг друга знали мы – и значит, вечны

пребудут узы душ – по мановенью

бессмертника у ног – цветка забвенья.

 

ФОТОСНИМОК

 

Черный фон и белые деревья.

Негатив январского рассвета.

Ветер иней осыпает с веток –

в искрах замороженное время.

 

И, тревожа душу, вслед за солнцем,

точно отпечаток проявляется, –

что там из тумана появляется

за твоим заснеженным оконцем?

 

Брезжит красной лампою восток.

День, как лист фотобумаги, смутен...

Светотени черно-белых буден

пробуждают ужас и восторг.

 

Но не удержать сии мгновения:

нет, увы, надежного фиксажа –

закрепить рождение пейзажа,

жизни мимолетной мановение.

 

НОЧЬ С ГИАЦИНТАМИ

 

Фиолетовой полночью бродят,

как призраки, тайны,

и сияют сквозь вещую тьму гиацинтов мазки.

Перебранки собачьи. Деревьев языческие истуканы.

Отрада тоски.

 

С небосвода – созвездий сочащиеся соски

истекают огнем, тишиною и счастьем тревожным

и неведомой магией лада, земных достигая уст,

и становится мир

безнадежно незнаемым и невозможным,

а воздух густ,

и нездешен в своей первозданности каждый куст.

 

Неподвижен, стою, обезвешен от дыма табачного.

Ощущаю, как землю пронзают завтрашние цветы.

И, встревожен предчувствием смутным

пуще лая собачьего,

молю всех святых,

дабы лиха не вышло – такой вот находит стих.

 

И немеет душа перед замыслами мирозданья,

и никак не постичь, почему сей земной парадис

сотрясаем извечными бедами

и враждой непрестанной...

 

О ночь, продлись!

Чтобы, Млечным Путем истекая,

на землю лились

миротворные вечные тайны.

 

ВЕТЕР

Цыганская песня

 

Стынет в небе, чуть дрожа, месяц – рока око.

За душою ни гроша, а желаний много.

Дождь в лицо, песок в лицо, поля бесконечность.

Стонет жизни колесо, воспевая вечность.

 

В сердце – порох, не алмаз:

жарко вспыхнул и погас.

Эх, раз, еще раз, еще много-много раз...

 

С помраченною душой, скорбен и унижен,

не за счастием я шел, а гонимый свыше.

Я чужой в своей стране, а другой не надо.

Позабудьте обо мне в пору листопада.

 

Участь вечная у нас –

что ни карта, то не в масть.

Эх, раз, еще раз, еще много-много раз...

 

Гонит ветер через степь перекати-поле.

На неведомой версте обрету я волю.

Ветер. Тучи-паруса. Смутная дорога.

Затерялось в небесах милосердье бога.

 

Есть единственная страсть –

заблудиться и пропасть.

Эх, раз, еще раз, может быть,

в последний раз...

 

ПОЭМА ТАЙНЫ

 

По плывущим холмам, по волнистым долам,

перелескам прозрачно-струистым,

повторяя рельеф, мы с тобою, волнуясь,

плывем в потаенном чаду ли, бреду,

и в созревшее лето, сквозь марево грез

удаляемся чистым

днем, и следом за нами от призрачных

облак перистых

тень косая плывет,

навевая таинственных чар

череду.

 

Изначально таинственна, ты –

всех светлей и смелей здесь, где маки и пижмы,

птичьи трели и пряная прель,

эхо смеха и солнечный блик,

и тяжелых шмелей гул вселенский,

и вселенский потоп нескончаемых

росно-густых повилик.

Ты светлей среди мхов и берез,

среди трав, затаивших дыханье и пышных.

Ты смелей, где звучит, еле слышный,

загадкой прелестный

зов напитанных млеком,

листвою сокрытых грибов.

 

Некий лик

надо всем этим неописуемым,

необозримым убранством

нам велит

оглянуться, и глубже вдохнуть,

и друг в друга вглядеться велит.

 

И вращается мир. Обращается в свет

и сжимается, в души входя,

первородным потоком пространство,

и, бессмертье тая и лелея,

твое светозарное лоно,

где неведомо зреет Начало Начал

двуединого нашего Я,

сквозь покровы одежд эфемерных,

в лучах растворимых, питается

от небосклона

голубым и златым и медвяным и млечным...

А сосцы, набухая, извечную тайну

таят.

 

И улыбкой,

что бездну загадки хранит, и несет,

и манит и прельщает,

ты головокруженье пытаешься преодолеть –

тяготение неба, –

но лишь

освещает улыбка твоя круг окрестный

и мгновенье сие тайной тайн освящает...

 

Я гадаю. Но тщетно.

Качаемый ветром, поет о твоей

зачарованной и неразгаданной тайне

камыш.

 

ЕСЛИ ВСМОТРЕТЬСЯ

 

Стою,

изумленно вытаращив глаза,

на самой диковинной из планет,

которая, если всмотреться, –

непостижимее самой

безумной фантазии.

 

Бестолково разглядываю

растянувшийся на столетие

взрыв дерева, фонтанирующего

из земли в небеса.

Что это? Зачем?

Каким невозможным образом?

 

Нет ответа.

 

Вбираю глазами

необъяснимый пейзаж,

не в силах понять,

что за силы

сотворили волнистый берег долины,

это живое море лесов,

эхо птиц, голосящих чарующе...

И о чем?

 

Нет ответа.

 

Вижу, смятенный,

фигуру пленительной женщины,

созданной талантливым геометром,

великим скульптором,

гениальнейшим Сатаной.

Не могу объяснить, почему,

почему она дорога мне,

пуще мира с его волшебством?!

 

Нет ответа.

 

Бессилен

постичь незнакомое то, чем живу,

я гадаю:

 

жить, созерцая,

неутолимыми вожделениями,

роковыми искусами,

впитывать в душу пейзаж,

томиться вопросами,

изнемогать от неведенья –

 

это что,

и есть неисповедимое счастье?

Не поняв,

не объяв,

не прочувствовав обладания?

 

Нет ответа.

 

ЛИШЬ ТВОЯ КРАСОТА

 

Мы, не чая, смешали

две заветных мистерии,

так что рока скрижали

сжали жизни материю.

 

Что б теперь ни случилось,

равно выстою я,

лишь бы вечно лучилась

колдовская твоя

 

бессарабской Джоконды

тайна полуулыбки...

Если равноугодны

миру дыбы и скрипки,

 

пусть распнут меня, вздернут –

песней сделаю стоны

среди мрака и вздора

к вящей славе мадонны.

 

Буду людям молитвой,

чтоб отныне над ними

восходил чистый лик твой

в ослепительном нимбе.

 

Станет чище, чем прежде,

моя вера – с креста:

лишь твоя красота

мир спасет этот грешный...

 

*   *   *

 

Здравствуй, птица!

Яви мне, бескрылому, сущую милость.

Полети на окраину этого странного града,

где стоит винный дух натуральный,

где деревья от ветра не спят,

где на тесном подворье

лает преданный пес на прохожих,

где окно, от которого

мое сердце трепещет,

увижу ли, вспомню ли, сплю...

Сядь на сук оголенный

перед этим заветным оконцем

и пропой, чтоб хозяйка проснулась, светла, –

она птиц обожает.

Но прошу тебя богом – счастливую,

звонкую песнь.

Я бы сам полетел, хоть бескрыл,

как на крыльях, туда

чтоб ее разбудить поцелуем, как песней,

да нет, невозможно.

Здравствуй, птица!..

 

Фантасмагории

 

*

Из бездн отчаянья душных

в предсказанный час

вопят наши голые нужды,

у смертной точки кружась...

 

*

Кто б ни был ты, машина или плоть, не

в том суть, программа в нас или инстинкт,

а в том, что мы и бодрствуем и спим,

живя промеж небес и преисподней.

 

*

Лишь Время переменно у пустоты во чреве,

в Ничто оно – зародыш, единственное Нечто,

трепещет и растет, и в мир стучится Время,

чтоб умереть, родившись, – и кануть

в Бесконечность.

 

*

Огонь – от богов. Но, однажды украден людьми,

их алчи служил он, нещадно себя истощая...

И вот его дым пьет небес пустота, поглощая

кручину его по богам, что взывают из тьмы.

 

*

Из бездн, что удаленней, чем надежды,

приходит смерть, и жизнь уже продленья

просить не смеет – жаждет неутешно

скорейшего в безвестье погруженья.

 

*   *   *

 

Черные листья, опавшие с тополя,

в слякоти жуткой молдавской зимы.

Крылья юдоли – крылья нетопыря,

коим давно обескровлены мы.

 

Словно бы пальцы на горле проворные

чувствую, ибо спасенья не зрю.

Чадные выдохи – волны тлетворные

смога, пропитывающего зарю.

1997.

 

КОТЛОВАН

Осколки поэмы-хроники

 

1.

Задумал я котлован. Рою яму.

Не ближним. Не дальним. Себе.

Для нужд приватных. Копаю упрямо,

наперекор судьбе

погружаюсь в земную твердь.

 

Сперва снимаю культурный слой

цивилизации бескультурной людской,

где:

истлевшие символы прежних вер,

гвозди, обломки шифера, кирпичей,

фрагменты убитых дней и ночей,

свидетельства счастья, мук ли,

останки судьбы неизвестно чьей

и целлулоидная ручонка куклы

эпохи детства любимой моей,

прошедшего в эпоху волюнтаризма.

 

Работа моя печальна, как тризна.

Тени былого витают над ней.

Реют орлами, горланят,

небо вспарывая крылами,

клочья туч оставляют рваные

и клекотом душу ранят.

Кромсает лопата упругие корни.

режет земные пласты, как масло.

Труд все упорней, находки укорней.

Сердцем чую: опасно.

Хаос вношу в порядок извечный,

в общем, действую по-человечьи.

 

Цель моя – потрудиться всласть.

Растет котлован – и дума о нем.

Тщеславно являя силу и власть,

долблю твердокаменный верхний пласт,

за ним – фиолетовый чернозем,

средоточие вечной жизни.

Крушу набухших рождений сонм.

Раскоп – как глаз укоризны.

Уже разверзлось земное нутро.

Что – жизнь моя? Счастье где же?

Терра мя, те дучь ынкотро?*

Камо грядеши?

 

* Терра мя, те дучь ынкотро?? – Земля моя, куда ты идешь? (молд.).

 

 

Каркает ворон где-то.

К добру? Не к добру?

Нет и не жду ответа.

Нынче оракулы не ко двору.

Труд мой упорно-неспешен.

Но гложут тоска и обида.

Что сотворю я, грешен?

Ноет душа. Сомненье берет.

Грунта растет пирамида –

все в ней наоборот:

снизу верх, сверху бывший низ.

Это напоминает мне большевизм,

Великую Октябрьскую передрягу

и нашу страну, беднягу.

 

Легкие свищут, колотится сердце,

льет пот.

Зато будет шанс отсидеться

от общих злоб и забот

на дне своего окопа

(Все еще жить охота.)

Зреет лоза.

Значит, будем кутить,

вином отгоняя скуку.

Если, конечно, удастся купить

по сходной цене базуку.

Руки горят. Солью залиты вежды.

 

Я потерпел крушенье надежды.

Уже

не верю ничьим словам,

ни в эту линию не верю, ни в ту,

ни вам, ни вам, ни вам и ни вам,

ни в бога, ни в черта не верю,

не верю, не верю я!

Жить стало невмоготу.

Впору вопрос: к чему котлован?

Не проще льна шею вервие?

 

2.

Ночами ко мне являются сны.

Гоню – они снова и снова.

То – черная тень посреди белизны,

то свет откровенья злого.

Вот –

берег в разоре и адском огне.

Корабль разболтан. Ободраны тросы.

Заржавлен штурвал. Сердиты и не-

надежны, пьяны, как в таверне, матросы.

Всё зыбко. Всё хаос, смятенье и гнев.

И море, безбрежно бушующее.

Но, может, удастся спастись, уцелев...

Корабль отбывает в будущее.

Штормит ужасно. И берег исчез.

Единственный путь – вперед.

Ковчег без руля, без компаса, без

ветрил – но все же идет!

Теперь бы дружно на весла налечь,

штурвал закрепить, паруса,

ан нет –

матросня продолжает наглеть,

все злее звучат голоса.

Корабль исправить пора на ходу,

да где уж – борта разбирают

и вяжут плоты, и оснастку крадут,

и прочь,

в ночь,

в туман удирают.

Куда вы?

Вразлад никому не спастись,

и так наш удел непрочен!

Но всяк, общий крест не желая нести,

погибель ковчегу пророчит.

Под рубку спешат заложить динамит,

сулят капитану расправу.

Тут впору бы силу и власть применить

и влево, и вправо.

Увы! Уговоры, галдеж, болтовня,

оратор сменяет оратора.

В ковчеге опаснее день ото дня.

И где уж – достичь Арарата...

 

Бредовый приснился сон.

Но в бреде есть свой резон.

 

3.

Вкруг ямы стоят деревья.

Дерево – жизни взрыв.

Земную поверхность взрыв,

острый тугой росток

однажды выстреливает в простор,

полный света и тайн.

И вот

зеленый тугой фонтан

вершит извечный круговорот.

Труд – пот. Труд – пот. Труд – пот.

 

Мы живем в пространстве и времени.

И чем дольше живем,

тем больше две эти сути шагреневые

сжимают судьбы окоем.

А мы с тобою вдвоем.

В глазах твоих безнадега.

А я, в иссступленьи азарта,

точно невольник долга,

или кто-то околдовал,

рою яму. Большой Котлован.

Для бункера ли? Бассейна?

Заради души спасенья?

Неважно. Судить не вам.

Трещит хребет. Звенит голова.

Труд – единственно ощутимая истина.

Превыше ее – лишь любовь.

В нимбе лучей, фильтруемых листьями,

твои лик – заострила боль

черты – перед взором моим.

Оставив надежды глупый наив,

погружаюсь в земную твердь.

Еще один штык. Еще. А теперь

камни, прорва камней.

К чему котлован? А что делать мне?!

 

4.

Глухой стеной надвинулось время.

Страшнее – за нею что там?

Во дни всеобщего озверения

расти и расти межусобным счетам,

как тесту, взбухающему на дрожжах,

на общей беде замешенному.

Сей чаши не повезет миновать,

виновен ли ты или не виноват, –

причастья аду кромешному.

 

Когда в миру воцаряется страх,

земле не угодно цвесть и рожать,

ей впору от ненависти дрожать,

людские дела обращая во прах.

(Как раз об этом и именно так

однажды людям сказал Спитак.)

Два чувства родные, брат и сестра:

страх и злоба, злоба и страх.

Не знаешь, когда,

за каким углом,

но чуешь, еще немного,

и встретишься с неодолимым злом,

зуб за зуб и око за око,

и уж не свернуть на дорогу иную,

неважно, ошуюю ли, одесную...

Довольно! Не впутывайте меня!

Я в твердь погружаюсь земную.

 

Одни себя вне пристрастий мнят

и высунуться страшатся.

Хлебнуть кровей взалкали другие.

А мне, представьте, не дело сражаться.

На зло у меня аллергия.

И те, что азартно набивают карман,

и те, готовящие за бугор караван,

и эти, что злеют рьяно –

оставьте меня. Я врос в котлован.

Себе, а не вам рою яму.

Хотелось допеть прощальную песню.

Так нет, не дают, увы.

И стоит ли, право, вязать себе петлю,

когда не сносить головы...

 

5.

Во гневе ли, омерзеньи,

иль так насмешили землю

потомки Перуна и Ромула,

но ясно: ex nihilo – nullo*.

 

* Из ничего ничего (не бывает) (лат.)

 

Однажды город тряхнуло.

Почва проснулась и дрогнула.

Был первый толчок страшон,

ужасны второй и третий.

...Все стихло. И страх прошел.

Явились вопросы – вот эти:

 

"Допустим, что завтра нет.

И все мы достойны ада.

Но все же ты мне ответь:

жить-то сегодня – надо?"

 

"Зачем? Жить вообще опасно.

Вдруг однажды помрешь?

Не лучше ль, чтоб сразу ясно,

и впрямь – петля или нож?"

 

"Зачем, ты спросила, жить?

Затем –

чтобы рук не сложить,

чтоб дальше торить дорогу,

не сгинув до сроку,

без проку,

чтоб не уйти на дно,

чтоб, всем злодеям на зло

и всем смертям заодно

однажды нам повезло".

 

"Злодеям назло – это тоже зло..."

 

"Зачем ежедневное солнце

сей мир заливает лучами?

Зачем тлеет свет в оконце

пруда, меж дерев, случаен?

Зачем ежегодно черешня родит?

Зачем вселенная хороводит?"

 

"Ну да, зачем?.. Суета сует".

 

"Затем, что ясен, как день, ответ.

Пьяница пьет. Поэт пишет.

Народу строить, черни крушить.

Червь ползает. Орел метит выше.

Все вместе выходит – жить".

 

6.

И есть еще:

пес на цепи,

да ветер, да масса света,

да птицы, прилетывающие из степи

поесть, попить, попеть с веток,

да завтра, где будь что будет,

да праздники среди буден...

 

А в смысле копаться напрасно.

Задуматься стоит однажды –

и неутолимою жаждой

судьба непременно накажет

 

за одержимость чувств,

за труд сей напрасный и праздный

и цепь неизбежных кощунств.

 

Я вырыл – и снова зарыл котлован.

Мы живы. На смерть я плевал.

1990-1991

 

ТРЕХСТИШИЯ

 

*   *   *

Бамбуковые волны, что за ветры

ласкали вас до моего прихода?

Теперь вот я вас осторожно глажу.

 

*   *   *

Заглядываю в воду. Целый мир –

совсем как наш, но только вверх ногами.

А может, отраженье – это мы?

 

Порезался о лист бамбука

“С горы увидишь все, как на ладони”...

Еще я не добрался до вершины –

ладонь разглядываю, глупый хиромант.

 

*   *   *

Рухнуло дерево в бурю.

Над ним молодые столпились –

дети над гробом отца.

 

*   *   *

Мира тонкий окоем

жемчугами туч унизан.

Нет дороже ожерелья.

 

*   *   *

Блуждаю в сопках

Крик ворона в ветвях, гора в тумане,

саран, улыбнувшаяся вдруг,

и наконец – чистейший звон ручья.

 

*   *   *

Отрезал туман подножье горы.

К вершине бреду, но она исчезает,

недостижимая, как мечта.

 

*   *   *

Березы белый халат.

Ель тишиною лечит. Целебный

запах тисовой рощи.

 

Тянет глядеть в небо. Почему?

Как легкий пар дыханья изо рта

есть след души, навеки уходящей,

так в облаках – история земли.

 

*   *   *

“На счастье!” – и туда, где желтый лик

дрожит в озерной зыби, звонко бросил

луне подругу – медную монету.

 

У костра

В небеса уходит дым –

сед, как волосы отца.

Взор слезою застит.

 

Снилось, что я летаю

Но вспомнил, проснувшись: давно

из крыльев повыпали перья,

осталось одно – для стихов.

 

*   *   *

На свет летят мотыльки, –

кружась, обжигаясь, падают...

О, думы ночные мои!

 

*   *   *

Утраченное детство не вернуть.

Но я нашел сегодня возле сопки

то место, где когда-то молод был.

 

Зимний пейзаж с рябиной

Алеет гроздь среди ветвей нагих...

Да это ж мое сердце! – приросло

к застылому возлюбленному краю...

 

*   *   *

Слезами талых вод следы заплыли

на уходящей в прошлое тропе.

Мое лицо в морщинах сожаленья.

 

*   *   *

Вцепились ветви в небеса, а корни –

в земное. Неразрывность мира,

прильнув к стволу березы, ощущаю.

Стихи разных лет

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Hosted by uCoz